— Армянин, — не согласилась Елена.
— Чеченец! — сказали обе одновременно и засмеялись.
И вот тут точно — пролетел ангел.
Алка намазала бутерброд икрой, а мальчик замахал на нее руками.
— Я это не ем! — сказал он тихим голосом.
— Таких людей, чтобы это не ели, на земле нет, — ответила Алка.
— Есть. Это я. — И добавил:
— И ты не ешь… Это для твоей мамы. Ей нужно. Папа для нее купил.
— У нас нет папы, — с чувством сказала Алка, чтоб раз и навсегда закрыть этот вопрос честным путем.
— Тем более, — ответил мальчик, — ей нужен хороший продукт. Спрячь, пожалуйста, икру.
И Алка спрятала, хотя за секунду до того хотела откусить от бутерброда смачно, чтоб ему стало завидно. В холодильнике было много даров от Кулачева. Алка выставила аккуратненькие, в ячеечках кексы.
Пили чай и смотрели друг на друга. Когда попили и Алка стала собирать кружевные бумажечки, в которые была завернута каждая кексинка, то нашла только свои.
— Где твои бумажки? — спросила она.
— Получается, что я их съел, — смущаясь, ответил Георгий.
Вот в этот момент у Алки и оборвалось сердце. Ухнуло куда-то вниз, затрепыхалось, заегозилось, а когда вернулось на место, Алка была не Алка. У нее закипали слезы, ей хотелось спрыгнуть с крыши, защитить маму и ее ребеночка, попросить прощения у бабушки, простить дуру-учительницу, отдаться этому мальчику и умереть от счастья.
Елену определили на сохранение, и ее надо было отвезти на машине. «Сестры-вермут» всполошились, потому что те, у кого были-машины, поставили их на прикол из-за гололеда.
— Не берите в голову, — сказала им Елена. — Я найду.
И увидела, как они облегченно обрадовались.
Именно в этот миг настигло Елену странное чувство отстраненности от всех проблем. Все как бы не имело значения, что было полной дурью, полнейшей! Как могли не иметь значения все эти проблемы с отвезти-привезти в ее случае, если частника-водилу ей просто не осилить? Тем не менее побуждаемые поверхностным, бытовым сознанием мысли глубоко не проникли — скользнули и ушли. Она сказала матери, что надо ложиться в больницу. Мария Петровна даже обрадовалась, что Елена будет под приглядом. У нее сидела внутри осторожная дрожь от рассказанного Натальей сна.
И конечно, она тоже сразу подумала о машине, которую надо найти.
— Уточни время, и я заеду за тобой на машине.
— С машиной сложно, — ответила Елена. — Гололед.
Ездят одни крутые.
— Уточни время, — повторила Мария Петровна.
После нескольких звонков знакомым омашиненным подругам, услышав самые искренние и самые соболезнующие отказы, Мария Петровна взяла себя в рот и с чувством выплюнула. Была противна эта жалкость просьб, была противна собственная неустроенность: что же это, я дочь до больницы довезти не могу? Что же я такая косоруко-косолапо-из-уха-серо-текущая?
У Марии Петровны пальцы не тряслись, когда она звонила Кулачеву. Они были деревянными и не гнулись.
Он примчался в тот же вечер, и она, пока возилась с замками, просто упустила момент, когда он ее обнял.
Щелк-прощелк деревянными пальцами, и уже вся в руках, обхвачена и захвачена.
Она уткнулась ему в грудь, услышала тарабах его сердца, даже как бы уловила синкопы, по-медицински они называются тоже красиво — экстрасистолы. «Господи! Как хорошо! — подумала она, вдыхая запах его одеколона, тела, чувствуя, как в нежности его рук окостеневшие ее пальцы становятся гибкими и способными ощутить под рубашкой майку, угадать под ней бугор его плеча, а скользнув вниз, вникнуть в теплую подмышку, такое удивительное, сладкое возвращение в свои пределы, домой. — Господи! Как хорошо!»
Кулачев замер, держа ее в руках, боясь спугнуть счастье. С этой женщины станется — вырвется, вытолкнет.
Но ведь ему такая и нужна — своя-несвоя, награда, которая уходит сама, когда захочет…
— Ну что же ты со мной делаешь? — тихо сказал Кулачев в ее макушку. Седой круг ее волос нахально захватывал пространство головы, а он знал, как она к этому относится — к собственным заброшенным угодьям. Плохо относится. И до сих пор следила.
— Потому что сверху это выглядит лысиной! — так она ему объясняла летом, когда он предложил ей не красить волосы.
Сейчас в этой забытой седой тонзуре скрывалось признание страданий Маруси, ее смятения перед всем случившимся.
— Что же ты, дурочка, делаешь с нами? — спросил он тонзуру. — Кому же от этого лучше? Живу в пустой квартире один, как идиот… гнию… Пью водку…
— Не ври, — сказала Мария Петровна.
— Не вру, — ответил он. — Иначе не могу уснуть…
— Ну… не знаю, — сказала она, выходя из рук. — Она скоро рожает… Ее кладут на сохранение, я все придумала, как будет потом.
Она рассказывала ему подробно, даже излишне. В этой излишности и было самое главное — ее неуверенность, что проект будет принят. И она толклась на частностях, мелочах, доказывала — себе? Елене? — как оно хорошо придумано! Она даже употребила чужое ей слово «клево», что доказывало: Маруся видит перед собой и Алку как возможного оппонента.
— Сядь, — сказал он. — Проект хорош за неимением лучшего. А лучший есть. Никто никого не трогает, и все остаются на местах. Я переезжаю к тебе, а мою новую квартиру оставим Алке, когда ей понадобится.
Мария Петровна испытала почти ненормальное счастье. Как было хорошо! Но, уловив именно ненормальность, решила тут же придавить и счастье.
— Не будем возвращаться к теме, — сказала она не своим голосом.
— Будем! — сказал Кулачев; — Я переезжаю к тебе сегодня.
У нее кончились силы борьбы. Она сидела, опустив руки, немолодая, седая, удрученная женщина… По улице, подметая грязный тротуар дорогими мехами, ходили длинноногие красотки этого времени. Кулачев любил на них смотреть, на их лихость и пренебрежение к цене вещей и самой жизни, на их упоение этим секундным счастьем владеть мехами, машинами, мужчинами… Они выбрали счастье момента и кайфовали вовсю. Он восхищался их свободой от всего — и от ненужного в равной степени, как и от нужного. Это была новая порода женщин. Секретарши, парикмахерши, студентки, медсестры чувствовали себя вправе иметь счастье сразу. "Ах, мои лапушки, — думал о них Кулачев, — как же я вас люблю!