Женщины в игре без правил - Страница 25


К оглавлению

25

Алке было до слез ее жалко. Она готова была убить себя за слова, которые сказала, ляпнула. Ну кто их знает — то поколение, может, они действительно могли без секса, хоть и жили вповалку? Сама же бабушка рассказывала, как вышла замуж «зашкаф». Так и говорила как бы одним словом «замужзашкаф». Она, маленькая, не понимала выражения и спрашивала: «А когда ты вышла за дедушку?»

Это была их семейная байка, ей потом объяснили про коммуналки, бараки и прочее. Однажды Алка ходила в гости в коммуналку. Ей понравилось, весело. Только в туалете очень пахло, и толчок был весь в желтых подтеках. Комната, в которой она была в гостях, была перегорожена шкафом и еще стеллажом. Интересно ли спать за шкафом? Она принесла домой на платье клопа, и мама так разверещалась, что она долго плакала, потому что принесла его не нарочно и раздавливать клопа было жалко.

— А что с ним делать? — спросила мама. — Скажи, что?

— Пусть бы жил в банке, — сказала она. Тогда ей было восемь лет. Потом она стала кое-что понимать, когда однажды ночью, испугавшись, прибежала к родителям и увидела это.

Видение преследовало ее много времени, она не знала, как с этим быть, и поделилась с лучшей подругой, той самой, из коммуналки. И та сказала, что она это давно видит и слышит, потому что бабушка и дедушка за шкафом делают это очень громко, а папа с мамой потише, но все равно она всегда про это знает, потому что дрожит стеллаж, на котором стоит прабабушкин протез в стакане.

— Какой ужас! — сказала Алка.

— Здрассте! — ответила подруга. — А зачем же тогда жениться? И я буду, и ты…

— Я не буду, — твердо сказала Алка. — Точно не буду.

— Кто так говорит, — засмеялась подруга, — раньше всех начинает. Мне это мама сказала.

Несколько месяцев Алка жила в отвращении к взрослым. Она все время представляла «эти места», красные, мокрые, вспухшие. Только у бабушки было хорошо: уходило видение. Бабушка была сухая, белая и ровная.

Когда же совсем во всем разобралась, отец с матерью стали свариться по-черному, мать приходила ночевать к ней в комнату, ерзалась, плакала. И Алка думала: пусть бы они спали вместе и делали это, только бы мама не плакала. Потом стала мечтать о другом, о том, чтоб мать «поскорее выросла», чтоб ей стукнуло лет тридцать восемь, тогда уже это не нужно, потому что совсем противно, когда голые старики…

А сейчас, садясь в троллейбус, Алка страдала, что обидела бабушку ни за что. Она у нее чистенькая, аккуратненькая, уже десять лет как вдова, она «не по этому делу», и это замечательно, а на язык выползло хамство, проклятый язык…

Она поискала и не нашла бабушку на перроне. Значит, уже уехала или увидела ее, Алку, и прячется, чтоб не сидеть рядом. «Я ей скажу. Бабушка! Я гадина. Я сегодня гадина с самого утра. Если хочешь, расскажу почему…»

Конечно, она захочет. Она живет ее интересами.

Когда Алке будет пятьдесят, она тоже будет жить интересами внуков и будет им все прощать. Во-первых, потому, что молодым надо прощать. А во-вторых… Во-вторых, ей будет интересна их жизнь. Как у них там внутри все колотится без выхода наружу и от этого все происходит.

Электричка пришла почему-то с опозданием. И в Мамонтовку Алка поехала в ночь.


Из подъезда Мария Петровна резко повернула налево, к лесу. Она не хотела встречаться с внучкой, она хотела побыть одна. На горбатом мостике пришла совершенно здравая мысль: увидеть в продуктах лицо Кулачева — признак явной идиотии. Это же не время меченых кремлевских пайков. Поди и купи, что хочешь. И про отсутствие телефона она могла сама ему сказать и забыть. Но вот тут и настигала ее главная, будоражащая мысль: она просто-напросто боится его потерять. Приятные во всех отношениях отношения («вот я уже и синоним не подберу») без ее ведома выросли во что-то другое. «Не хочу! — почти закричала Мария Петровна. — Не хочу ревновать, бояться, озираться. Не хочу! Такую цену я платить не буду». — «Будешь», — ответил некто. И она побежала, как бы убегая от этого некто, но он бежал рядом и, дыша ее сбитым дыханием, повторял: «Будешь! Будешь! Будешь!»

Она едва не наступила на лежавшего на дороге мужчину. Он прижался животом к земле, зарывшись лицом в траву, и спина его нервно дрожала — сомнений быть не могло, от плача, от слез в траву, в землю, в Землю… Девять из десяти женщин рванули бы назад — вечер, лес и лежащий мужчина. Но Мария Петровна была в тот вечер той самой десятой, которая присела на корточки и положила руку на вздрагивающую спину. И почувствовала, как она закаменела.

— Перестаньте, — сказала Мария Петровна мужчине, — а то я начну вам подвывать.

— Уйдите, — сказал он ей тихо. — Уйдите немедленно.

— Ладно, — сказала Мария Петровна, выпрямляясь, — ладно. Конечно, уйду, куда ж денусь? Только вы это бросьте, слезы. Выход всегда есть, всегда! — Ну а что еще она могла сказать? Она ведь сама искала выход, она, можно сказать, стояла в очереди за «выходом из положения». Жалкость эгоизма в том и состоит, что видишь только собственную амбразуру, в нее, как идиот, пялишься и, как идиот, гибнешь от скудости виденного.

Поэтому, когда мужчина повернул свое черное лицо к Марии Петровне и стал смеяться, ей стало страшно от этого смеха-ужаса, от черноты его рта и как бы остановившихся в точке времени глаз.

— Вы знаете выход оттуда? — смеялся он.

— Откуда еще… — начала было Мария Петровна, все еще зацикленная на своем и автоматически накладывающая свое на чужое, но разверзся морок, и стыд охватил ее с ног до головы. "У него кто-то умер. Вот горе так горе.

Господи! Как же не стыдно прикасаться к нему рукой и лопотать чушь, да как же можно быть такой слепой и бездарной".

25