«Вот видишь, — говорила она себе, — когда возникает проблема выбора, то его просто нет. Нет выбора — он или девочки. Девочки! Я сто раз от него откажусь, и еще раз сто, если на пороге встанут их интересы!» Какие интересы, всполошилась другая часть Марии Петровны, видимо, та, что была падка на мужские ласки и прочие дьяволом созданные штуки. Какие интересы?
Он что, отбирает у них кров и дома? Что он делает против них? Но уже была взнуздана и стояла дыбом другая женщина. Та, что стыдилась постели, когда в нее входил Кулачев. Та, что отражением стыла в полировке угластого шифоньера, давясь гневом и протестом. Та, что ненавидела ту, которая почему-то знала эти распахнутые позы и радостно шла на поводу у другого тела.
Полировка шкафа подрагивала от возмущения тени, которая тихо умирала в структурах древесно-стружечной плиты и уже не чаяла выйти из нее, а тут — на тебе — оказывается, пришел ее час. Это она гнала кругом виноватую Марию Петровну на край Москвы. И та ехала, и склоняющееся к горизонту солнце было омерзительно жарким, и люди дышали открытыми ртами, как умирающие рыбы в момент подтачивания ножа.
В сотый раз Мария Петровна ощупала ключи от Елениной квартиры, больше всего боясь, что придет, а той Нет… Ну и куда она кинется дальше? На какой конец света?
Дома у Елены начались озноб и рвота. Так у нее бывало всегда от нервного срыва, от недосыпа, от неприятностей. Алка уложила ее в свою постель, которая оказалась неприбранной, и пошла ставить чайник. В большой комнате тоже ровненько лежала простынка и несмятая подушка, но на ней Елена явно не спала, а зачем-то постелила еще одну в ее, Алкиной, комнате и уж ее умяла будь здоров. «Его зовут Павел Веснин», — промурлыкала Алка. Факт занимал, царапал, возбуждал. С какой жадностью мать ткнулась всем лицом в эти жеваные простыни…
А с виду не скажешь! Ехала в троллейбусе как бесполый стручок, какой-то парень ей даже место уступил.
Другой ему сказал: «Ты че? Сел и сиди…» «Больная же…» — ответил парень. Тихо так поговорили двое о ее матери, которая сидела, закрыв глаза, и лицо ее было стерто, как будто кто-то добивался его изничтожения. «Павел Веснин оказался сволочью, — думала свою мысль Алка. — А другого у матери и не могло быть. Все силы ушли на борьбу с отцом. Как в Чечне. Все разрушено, а победителя нет и не будет никогда. С таким ее опытом разве найдешь хорошего человека? Все ж запрограммировано на войну и уничтожение».
Алка сама по себе пришла к мысли, к которой многие не приходят никогда. Она боится войны потому, что потом бывает послевойна. Насмотрелась на видаке фильмов про все эти корейско-вьетнамско-афганские синдромы. Ужас ведь!
Когда-то пришла домой, а родители лаялись по поводу обмена, отец весь красный, мать — синяя.
Она им тогда на полном серьезе сказала:
— А вы друг друга стингером! Стингером!
Отец сразу понял и ушел, хлопнув дверью, а мать, не расслышав ее слов, ходила за ней и спрашивала: «Что ты ему сказала? Что?»
Павел Веснин. Бедная женщина протянула кому-то руки, а он оказался Павлом Весниным. Она ей сказала:
«Если я умру, запомни…» Чтоб его убить? Ну, ты даешь, мамочка… Я должна убить человека, потому что ты у меня простодырая, тебя можно извалять в простынях и бросить… Почему она поперлась в Склиф? Может, она его сама убила? Или, на крайний случай, сломала ему лицо?
Ну что за бестолочь женщина, ее дорогая мамочка! Что за бестолочь!
Алка открыла холодильник и присвистнула от удивления.
Такие деликатесы она, конечно, видела, их теперь полным-полно, но чтоб в их холодильнике!
Ты богатенький Буратино, Павел Веснин! Ты обкормил мою маму заморскими паштетами, и в троллейбусе ей потом, после тебя и твоей еды, уступили место как умирающей. Ее с них рвало, с тебя рвало, Павел Веснин!
Она понесла матери горячий чай, но та крепко, прямо как-то безнадежно спала и даже свистела носом, ее длинная шея была вытянута как бы вверх, если бы дело не происходило на подушке. Алка укрыла мать пледом, пусть хорошо угреется, закрыла дверь в комнату и задумалась.
Уехать от матери она не могла, но бабушка вернется вечером, не найдет ее на даче и спятит. Значит, надо сейчас же идти" к автомату и сказать, что она, Алка, в Москве, а бабушка пусть себе едет спокойно или спокойно остается — ее дела.
Алка сейчас и о бабушке думала плохо. Не в том смысле — у нее плохая бабушка, нет, это нет… Она думала, что бабушка передала своей дочери женское неумение, что, проживя в одиноком самолюбии всю жизнь, бабушка и Елену так воспитала, теперь эти две неудачницы начнут мостить и ей, Алке, путь… Есть такой закон — закон преходящей судьбы. «Так вот — фиг вам! — чуть не закричала Алка. — Я не позволю, чтоб первый попавшийся мужик крючил мне жизнь». И тут ее пронзила боль воспоминания о том, что было с ней не когда-то — сегодня… Ведь у нее тоже было… Было это обмирание и тяжесть внизу живота и стыдная влага ног… Сейчас Алке казалось, что это она столкнула в воду этого типа, она устояла в этом оглушительном поединке, в котором действуют какие-то новые, неведомые ей силы. Они одновременно прекрасны и уродливы, слепы и зрячи, они одновременно слепоглухонемые, но из них вся сила, и страсть, и ум, и жизнь.
Так разве это можно побороть? Посмотри на опрокинутую мать! На ту девку на берегу, что распластанно лежала на одеяле пупком вверх, а всего ничего! — он водил по ее животу пальчиком.
Что же это за жуть, которая оказывается сильнее тебя?
«Никогда, никогда, никогда!» — клялась Алка, не подозревая неимоверное количество этих «никогда», мертво застывших в галактике, как застывает все, лишенное движения и смысла, а значит, и права жизни. Но она этого не знала. Сжав колени, сцепив кулачки, закусив губу, девочка клялась победить любовь, если она только посмеет победить ее.