Елена перебирала в памяти все, что было вчерашним утром. Как она увидела пачку печенья в рюкзаке, как ее собственные утренние лживые руки выставили на стол одну чашку, как она металась под душем и умные ее ноги все норовили перешагнуть бортик, но она силой возвращала их (проклятая дрессировщица тела!) и дождалась чашечки донышком вверх. «Меня зовут Павел», — сказал он. А ее зубы, знавшие крошево его зубов, «сделали замок», скажите, какие стойкие революционеры: слова доброго не нашли и не сказали. Вышла к нему вся в характере, как в броне, получается, отреклась от себя, ночной. А его уже не было…
Расчесав себя до крови, уже совсем легко было перейти к матери, дуре, старой идиотке, которой не стыдно внучки, вот у Алки смеху будет, девчонка ведь в возрасте остроколючем. Слава Богу, что у нее пока еще и никого, и ничего. Хотя не поручишься за завтра, у них порода ранорожалых: мать ее родила в девятнадцать, она Алку тоже до двадцати. Это, конечно, не так уж и рано, но Алке всего пятнадцать, года три у них есть, если, конечно, бабушка не подаст дурного примера. Вот уж не знаешь, с какой стороны грянет.
Где же эта сволочь Кулаков! Куликов? Как его там?
Она, Елена, поломает эту историю на корню, тут и думать нечего. Она скажет матери, что она о ней думает.
Она будет беспощадной — она поднесет к ее лицу зеркало и скажет: «Посмотри! Посмотри внимательней!»
— Господи! Что с тобой? — закричала Мария Петровна, увидев на пороге Алку.
— А что со мной? — холодно ответила та и посмотрела на висящее в простенке старое и мутное зеркало.
Некрасивое лицо было как бы перечеркнуто ненавистью. В общем-то многовато для одного лица. Алка замерла, испытав сразу и горе, и полное отчаяние. На секунду забылось все и существовало только это плохое. лицо. Лицо, которое нельзя полюбить.
— Что с тобой? — повторила Мария Петровна, и Алка уловила в ее тоне ужас, который подтверждал безнадежность ее лица. С такими лицами идут в автоматчики, в наемники, этому лицу место за пределами жизни и любви, его место в пределах смерти и ненависти.
Так безжалостно подумала о себе Алка, даже удивляясь холодному свойству формулировать.
— Уйду к чеченам! — сказала Алка.
— Господи! — воскликнула Мария Петровна.
— А лучше к нашим. Наши злее, — продолжала Алка как бы реестр возможностей лица. — Скажи, бабуля, тебе в пятнадцать лет хотелось убивать?
— Пятнадцать лет мне было в пятьдесят шестом, я узнала, что моего отца забили сапогами в органах. Мне хотелось убить тех, кто его убил, но моя мама сказала, что тогда не случится конца, что потом придут другие пятнадцатилетние уже по мою душу, и мы будем убивать, убивать, пока нас не убьет наша собственная ненависть.
Мне тогда стало так страшно, что с тех пор я не позволяю себе таких мыслей.
— Я позволяю, — сказала Алка. — Мне пятнадцать, и я готова.
— Деточка! — закричала Мария Петровна и прижала к себе Алку. — Я не знаю, что у тебя случилось… Но поверь… Христом Богом прошу, поверь… Это не выход.
Это тупик. И еще поверь, в пятнадцать лет нет такого зла и горя, которое можно не пережить. Скажи, кто тебя обидел? Кто?
В бабушкиных руках было тепло и пахло бабушкой. У нее всегда хорошие духи, лучше, чем у мамы. Правда, странно, но от бабушки чуть-чуть пахнет табаком. Наверное, ее обкурили в очереди, хотя запах табака как бы глубокий, он там, где и духи, и бабушкина кожа, которую в детстве очень любила разглядывать маленькая Аллочка. На теле бабушки много рыжих пятнышек.
Аллочка считает их пальчиком, а бабушка смеется: «Все равно просчитаешься, я у тебя из конопатых самая конопатая».
— От тебя пахнет мужчиной, — сказала Алка, отстраняясь.
И бабушка как отпрыгнула, что ни о чем другом, как о том, что Алка попала в точку, свидетельствовать не могло.
И если бы не сознание своей полной ничтожности, которое, конечно, легчает на бабушкиной груди, но совсем пройти не может, Алка бы затормозила на моменте «отпрыгивающей» бабушки, но победило свое, личное. Примешавшиеся к жизни лишние запахи она из головы вон, она думает сейчас и чувствует другое.
— Я тут встретила одного типа, — сказала она бабушке. — Такое ничтожество… Мы с Мишкой застукали его на речке. Он там кувыркался с девицей… Я ему сказала пару ласковых на тему, где и когда что можно… Он пихнул меня в воду…
— А я-то думала невесть что. — Мария Петровна вздохнула с облегчением. — Ну что ты, деточка, не знаешь нынешнюю молодежь? Им не объяснили, дорогая, что хорошо, что дурно. Потому что те, кому объяснять, сами этого не знают. Не вмешивайся. Это хорошо, что просто пихнул в воду. Мог и ножом пырнуть.
Чувство не правды как спасение. Да, так и было. Она, хорошая девочка, увидела плохое и кинулась ему наперерез, а плохое спихнуло ее в воду. На лжи легко покачиваться туда-сюда, туда-сюда, пока не возникает отвратительное чувство стыда. Вот ведь! Он, стыд, никуда не перекладывается, он абсолютен в своей независимости, он совершенен направленностью своего удара, из стыда нельзя выйти, он над тобой, под тобой, он в тебе, и он беспощаден. И он, вопреки выражению, что стыд не дым и глаза не выест, все-таки выедает глаза, во всяком случае, Алкины глаза резало и щипало.
— У тебя красные глаза. Промой их чаем.
Очень плохая в реке вода, в ней столько гадости.
Алка покорно промыла глаза. Бабушка поставила на огонь кастрюлю с водой.
— Я тебя искупаю. От греха подальше.
Алка свернулась калачиком в гамаке, ожидая «большой бани».
«Оказывается, я некрасивая, — думала она. — Просто не было случая это узнать. Человек ведь привыкает к своему лицу за всю жизнь. Он даже его полюбляет. Куда ж денешься? Свое, — грустно думает Алка. — И все привы, кают тоже. Когда долго смотришь, видишь не то, что видишь… Получается, никто не знает правду о своей внешности. Люди, того не ведая, просто договариваются считать этого красивым, а того — не очень. А потом вдруг кто-то посмотрит незамыленным глазом, и все».